Реклама на сайте Связаться с нами
Твори видатних українських письменників

Червонный король

Марко Вовчок

На главную
Твори видатних українських письменників
Життя і творчість українських письменників
Скорочені твори українських письменників

— И я, Любочка, пойду, — подхватила Марья Павловна.

И себе идет.

— Анночка! — зовет Федосья Павловна меньшую, — Поведи меня в свою комнату. У тебя тихо — я отдохну.

Пошли, и Марья Павловна за ними. Пропало терпенье у Федосьи Павловны.

— Вы чего привязались ко мне? — кричит. — Чего следите?

— Да вы-то чего раскричались, как на подданную свою? Я к Анночке пришла; кажется, право имею к своей племяннице прийти!

— Что-то с вашими господами творится чудное! — Платону их говорим.

— Федосья-то Павловна, — рассказывает Платон, — тайком ведь хотела укатить от сестрицы, да поймалась. Только я под крыльцо, Федосья Павловна выбежала, а сестра ее за полу: «Вы не смеете одни ездить, половина повозки моя, и на своей паре я вас ездить не допущу...» И пошли, и пошли. Слушал я, слушал да побрел себе в избу погреться. И возблагодарил создателя за свою Авдотью Ивановну: та хоть накажет, да по крайности покой временный да отдых даст!

Авдотьей Ивановной Платонову жену звали. Тоже Змей Горыныч порядочный, сказывали.

Целый день вместе сидели господа. Чуем, гроза собирается. Ну, ввечеру и разразилась.

Стала Федосья Павловна посеред горницы и возговорила.

— Я, — говорит, — с божьей помощью Анночке жениха нашла. На той неделе пришлет его тетка ко мне, а я за Анночкой пришлю.

— А ты, Любочка, приезжай ко мне, — приказывает Марья Павловна старшей.

— Нет, Любочка, ты не смей приезжать и во двор к нам, пока жених будет: ты еще тетенькиного ехидства не знаешь, а я знаю и запрещаю тебе!

— Так вам вольно к себе звать, а я не могу? — закричала Марья Павловна.

— Если бы божеская искра в вас была, не стали бы вы Анночкину счастью мешать! Уж и на сирот, матушка, напускаться стали! Экое зверство ваше какое!

— Вас-то небось сироты озаботили? Вы из того бьетесь, чтобы мне насолить!

— Я еще вам не так насолю! Я на себя руки наложу, да и напишу к губернатору, что от вас жить не могла!

— Эка, думаете, напугали! Всякая дворянка сама себе губернатор!

— Добро-добро! Тогда увидим... Да я вас ни одной ночи в покое не оставлю: я с того света каждую вас полночь проведаю... Полночь — я и тут!

— Попрошу батюшку осиновый вам кол в голову забить: перестанете являться!

Марья Павловна хоть отвечала смело, а задумалась: таки труслива была. А знала, что сестрица ее и смерти не боится, и если уж наперекор пошло, то, пожалуй, что и руки на себя наложит.

А бедная барышня Анна Михайловна и плачет, и дрожит, и крестится в уголку.

Старшая тоже между двух огней: одна тетенька зовет, а другая тетенька — «Не смей!» Так она и притворилась, что испугалась очень, и молчит перед ними, будто со страху.

Ну, уж когда пообещала Федосья Павловна, что руки на себя наложит, — Марья Павловна смирилась.

— Чтоб вас бог покарал! — говорит сестрице. — И то вам, и то, и то...

Всеми бедами черными наделила, заплакала и ушла.

Федосья Павловна видит, что покорила, и тотчас всем распорядилась: и когда пришлет за Анной Михайловной, и не медлить ей приказала, осмотрела ее платьица, выбрала, какие с нею отпустить. И Любовь Михайловне поручила, чтобы свою сестрицу эти дни огуречным рассолом умывать. «И кланяться ее выучи да внуши, чтобы голову не каурила, чтобы букой не смотрела».

— Хорошо-с, тетенька, — Любовь Михайловна отвечает, — я постараюсь, и все исполню, как вы приказываете.

— Ты подумай, Люба, что и тебе будут руки развязаны, — тетенька ей доводит, — если Анночку пристроим. Ведь меньшая сестра у старшей на ответе.

— Как же, тетенька, я знаю.

На другой день тетеньки уехали. Федосья Павловна весела, добра, а Марья Павловна этакая горемычная сидит в повозке. Укуталась вся платками. «Доеду ли живая до дому?» — сомневалась.

Ну, это она только жалобное слово сказала, и никто ей не поверил.

Почала старшая сестра учить Анну Михайловну приемам приманчивым. А Анна Михайловна у ней просится:

— Не надо, сестрица, я не перейму.

— Ты уж не рассуждай, Анночка, а делай, что говорят. Ну, гляди прямо, — отчего не можешь прямо глядеть, как я? И веселее гляди. Ну, сядь. И сесть-то не умеешь! Ну, и облокотись правою рукой, — очень хорошо может это выйти, — смотри, как я.

И точно, облокотится она, — хорошо у нее выйдет, а барышня никак себе не переймет. Что больше учится, то еще, кажись, хуже выходит.

— Ах, Анночка! — крикнет сестрица. — Это наказание божие с тобой... Ведь ты не малолетняя! Сообрази, что для твоей пользы! Как это всегда ты живешь спустя рукава! Так жить нельзя!

— Сестрица! Что ж мне делать, когда понять не могу?

— Помилуй! Как же не понять того, что нам надо! Постарайся. Что хныкаешь-то только?

— Отпустите меня, сестрица! — просится барышня.

— Нет, — говорит, — учись!

И не отпускает, учит. Та покоряется, глотаючи слезы, а придет в свою горенку, так рыдает, что сердце надрывается. То бросится на колени молиться, то кинется гадать. Не раскинувши гаданья, опять упадет перед образами; не сказавши молитвы, опять за гаданье. Тосковала она, уповала, боялась, ждала... Сердце сжатое из тесноты своей простору искало.

В четверг ввечеру приехала Сергеевна за нею. Праздничная такая вошла.

— В легкий денек приехала за вами!

А барышня ее трепетно встретила и на все слова молчит.

Пятницу переждали: тяжелый день и нехороший; что в пятницу ни начни, во всем будет неудача. Сергеевна все барышню ободряла.

— Чего бояться? — уговаривала — Вы не бойтесь. И горю, и радости надо прямо в глаза смотреть.

А та ни словечка в ответ. И не гадали даже в тот день.

С вечера в пятницу мы собрались в дорогу. Анна Михайловна ночь целую напролет не сомкнула глаз и одна в своей комнатке пробыла. Сергеевна хотела к ней, да, подумавши, не пошла. Только к дверям послушать подходила: что с нею?

Рано, чуть еще брезжится, Анна Михайловна вышла и прямо к сестрице. Сестрица еще сладким сном почивала.

— Что ты, Анночка, будишь меня, — разве уж едешь?

— Сестрица, поедемте вместе!

— Вместе? С ума ты сходишь, Анночка!

— Сестрица! Поедемте!

Сестрица удивлена, на нее глядит.

— Сестрица! Если вы любите... если вам жалко меня...

— Анночка! Опомнись! Все может дело пропасть, если я с тобою поеду, и он увидит меня... а ты просишь!

— Поедемте вместе, — молит; слезами так и заливается, руки ей целует, постель целует.

— Полно, полно, Анночка! Что это на тебя нашло? Поди, вели запрягать лошадей, поди!

Пошла от нее Анна Михайловна, — чуть на ногах держится.

— О чем убиваетесь, барышня? — тихо ее Сергеевна голубит.

Она, бедняжка, услыхала, как кинется к ней на шею:

— Сестрица со мной ехать не хочет, — не хочет ему показаться... Все за меня боятся... Ах, зачем они боятся?

— Вы лучше спросите: чего бояться-то?.. Так-то на людей туман находит. Не по-хорошу ведь мил, а по-милу хорош; сказалось бы сердце сердцу, душа душе. И еще: кто кому судился. Против судьбы все ухищрения не помогут!

Утешает ее, а она приподняла голову: так радостно, так благодарно на нее посмотрела.

Успела успокоить ее Сергеевна. Плакать она перестала: утихла в уповании каком-то.

Подали лошадей.

— Прощай, Анночка! — прощается старшая барышня. — Пожалуйста, будь ты посообразительнее! Я положила с тобою свой платочек розовенький; не забудь, надень его и береги: это мой любимый... не испорть. Прощай!

И мне приказывала:

— Гашка! Смотри ж ты за всем; не потеряй, не забудь ничего!

Сели мы и поехали.

Морозный был день. Дорога проселочная — не торная. Безлюдно и бело кругом. Солнышко играло в небе синем и по широким полям. Барышня тихо себе сидела и думала. Разрумянилась так, и всему улыбалась она: на небо глянет, от солнца зажмурится, улыбнется; глянет вокруг, глянет на Сергеевну — улыбнется. И Сергеевна ей в ответ тоже улыбнется, а говорить — не говорят. Безмолвно едем все. Только разве Платон вздохнет этак, будто гору поднял.

Уже вечереет; запылала заря вечерняя, и по всему разлилася — по небу и по земле. Морознее еще стало. Догорает и заря; вот и потухла. Засверкали над нами звезды; выкатился месяц золотой. А мы все едем да едем, словно во сне заколдованном.

Вдруг огоньки впереди забегали на горе и чей-то свист послышался. Насвистывали это песню «Не одна во поле дороженька пролегала». Будто очнулись мы все.

— Приехали, — говорит Сергеевна.

И барышня промолвила: «Приехали», — дрожал у нее голосок.

По улице залились лаем собаки вдогонку за нами; на крыльце сама тетенька Федосья Павловна барышню встретила.

— Насилу-то дождалась тебя!

Мельком поцеловала ее, взяла за руку и повела в хоромы.

А тетенька Марья Павловна и не встречает, и не показывается.

— Где тетенька Марья Павловна? Здоровы ли? — спрашивает барышня.

Федосья Павловна порохом вспыхнула.

— Злодейка твоя первая, и ты об ее здоровье сокрушаешься! Я порошок курительный приготовила; думаю, приедет он, войдет, а пахнет приятно. Что же-с? Забудь я, положи этот порошок, исчез со стола! Так вот злоба до чего доводит! Красть даже начала! Дворянка родовая, — ведь сразу-то не вымолвишь, — а крадет: в самые рабские обычаи вошла! А теперь-то лежит от хворости. — Ковы строит! А ты иди ложись сейчас! — барышне приказывает.